Из статьи Б.Эйхенбаума «Лермонтов. Опыт историко-литературной оценки»
К юношеским же опытам восходят и две поэмы этого периода — «Мцыри» и «Демон». В них Лермонтов завершает тот стиль лирических „повестей“, над которым он начал работать еще в 1829 г. «Мцыри» представляют собою лирический монолог, сделанный по образцу «Шильонского узника» Байрона-Жуковского, «Чернеца» Козлова и «Нищего» Подолинского. Если взять из «Исповеди» (1830 г.), «Боярина Орши» (1836 г.) и «Мцыри» (1840 г.) общие им всем места, то становится ясным основной формальный замысел Лермонтова, не содержащий в себе никаких элементов обстановки, места действия, времени и т. д.: написать поэму, герой которой, несчастный юноша, находящийся во власти других, произносит страстную речь, наполненную эмоциональными формулами презрения, негодования, тоски по воле и т. д.
На пути к реализации этой схемы Лермонтов сначала дает двойную мотивировку, соединяя «Шильонского узника» с «Чернецом» — получается монах, который томится в тюрьме за совершенное им какое-то преступление („Исповедь“). Место действия избирается случайно и никакого значения не имеет — „Гвадалквивир“ берется, конечно, из литературы и упоминается только в первой главе („Крутясь бежал Гвадалквивир“). О преступлении отшельника говорится только намеками:
К юношеским же опытам восходят и две поэмы этого периода — «Мцыри» и «Демон». В них Лермонтов завершает тот стиль лирических „повестей“, над которым он начал работать еще в 1829 г. «Мцыри» представляют собою лирический монолог, сделанный по образцу «Шильонского узника» Байрона-Жуковского, «Чернеца» Козлова и «Нищего» Подолинского. Если взять из «Исповеди» (1830 г.), «Боярина Орши» (1836 г.) и «Мцыри» (1840 г.) общие им всем места, то становится ясным основной формальный замысел Лермонтова, не содержащий в себе никаких элементов обстановки, места действия, времени и т. д.: написать поэму, герой которой, несчастный юноша, находящийся во власти других, произносит страстную речь, наполненную эмоциональными формулами презрения, негодования, тоски по воле и т. д. На пути к реализации этой схемы Лермонтов сначала дает двойную мотивировку, соединяя «Шильонского узника» с «Чернецом» — получается монах, который томится в тюрьме за совершенное им какое-то преступление („Исповедь“). Место действия избирается случайно и никакого значения не имеет — „Гвадалквивир“ берется, конечно, из литературы и упоминается только в первой главе („Крутясь бежал Гвадалквивир“). О преступлении отшельника говорится только намеками:
Таков был рок! Зачем, за что?
Не знал и знать не мог никто.
. . . . . . . . . . . . . . .
Пусть монастырский ваш закон
Рукою неба утвержден,
Но в этом сердце есть другой,
Ему не менее святой.
Он оправдал меня, — один
Он сердца полный властелин.
. . . . . . . . . . . . . . .
Забудь, что жил я... что любил
Гораздо более, чем жил...
Не знал и знать не мог никто.
. . . . . . . . . . . . . . .
Пусть монастырский ваш закон
Рукою неба утвержден,
Но в этом сердце есть другой,
Ему не менее святой.
Он оправдал меня, — один
Он сердца полный властелин.
. . . . . . . . . . . . . . .
Забудь, что жил я... что любил
Гораздо более, чем жил...
Кого любил? — Отец святой,
Вот что умрет во мне, со мной!
За жизнь, за мир, за небо вам
Я тайны этой не продам!
Вот что умрет во мне, со мной!
За жизнь, за мир, за небо вам
Я тайны этой не продам!
Как первоначальный набросок, „Исповедь“ имеет еще совершенно схематический характер. Схема еще не обросла ни сюжетом, ни декорацией. Основные стиховые (ритмико-синтаксические) формулы сложились, но общий план слишком гол и абстрактен. Уже в 1831 г. Лермонтов возвращается к этому плану и, желая наполнить его материалом, записывает: „Написать записки молодого монаха 17 лет. С детства он в монастыре; кроме священных книг не читал. Страстная душа томится. Идеалы“. Как видно из этой записи, мотив преступления, столь слабо введенный в „Исповеди“, чтобы поместить героя в тюрьму, отпадает — роль тюрьмы должен играть монастырь. Отсюда — уже прямой путь к „Мцыри“, но поэма в промежуток между этими формами испытывает еще одно превращение, связанное с тенденцией к „исторической“ поэме. С берегов Гвадалквивира, который орошает первые две строки „Исповеди“ и сейчас же исчезает со сцены, действие переносится в Москву XVI века:
Во время оно жил да был
В Москве боярин Михаил,
Прозваньем Орша. — Важный сан
Дал Орше Грозный Иоанн
и т. д.
В Москве боярин Михаил,
Прозваньем Орша. — Важный сан
Дал Орше Грозный Иоанн
и т. д.
Вокруг центрального героя появляются новые лица. Сам он монах, но бежавший из монастыря. Ситуация „Исповеди“ (монах и узник) повторяется, но преступление уже не является тайной, а монашество отнесено в прошлое.
Абстрактный сюжет „Исповеди“ развернут описательным и повествовательным материалом. В начале второй главы — сцена около монастыря, потом — трапеза, с подробным описанием обстановки; только после этого начинается речь Арсения, в которой мы узнаем слова испанского отшельника:
Ты слушать исповедь мою
Сюда пришел! — благодарю.
Сюда пришел! — благодарю.
Не понимаю, что была
У вас за мысль? — мои дела
И без меня ты должен знать,
А душу можно ль рассказать?
и т. д.
У вас за мысль? — мои дела
И без меня ты должен знать,
А душу можно ль рассказать?
и т. д.
Текст „Исповеди“ вошел почти целиком в „Боярина Оршу“ и развернулся в объеме. Из речи Арсения мы узнаем, что он был взят Оршей и „отдан с ранних пор под строгий иноков надзор“:
И вырос в тесных я стенах,
Душой дитя, — судьбой монах!
Душой дитя, — судьбой монах!
Здесь реализована часть записи, процитированной выше. Потом Арсений бежит из монастыря — рассказ об этом дает Лермонтову возможность ввести ряд новых лирических формул. Среди них есть одна, возвращающая нас к 1830 г., где стихотворение „Крест на скале“ кончается строками:
О, если б взойти удалось мне туда,
Как я бы молился и плакал тогда;
И после я сбросил бы цепь бытия
И с бурею братом назвался бы я! —
Как я бы молился и плакал тогда;
И после я сбросил бы цепь бытия
И с бурею братом назвался бы я! —
В „Боярине Орше“:
Боязнь с одеждой кинул прочь,
Благословил и хлад и ночь,
Забыл печали бытия
И бурю братом назвал я.
Благословил и хлад и ночь,
Забыл печали бытия
И бурю братом назвал я.
С некоторым видоизменением это перешло и в „Мцыри“:
О! я как брат
Обняться с бурей был бы рад!
Обняться с бурей был бы рад!
В конец „Боярина Орши“ попадает формула, которую мы находим и в раннем очерке „Демона“, и в „Вадиме“ — одна из типичных поэтических поговорок Лермонтова:
Что без нее земля и рай?
Одни лишь звучные слова,
Блестящий храм — без божества!....
Одни лишь звучные слова,
Блестящий храм — без божества!....
87
В „Демоне“ 1833 г.:
Мой рай, мой ад в твоих очах.
Я проклял прошлую беспечность;
С тобою розно мир и вечность —
Пустые звучные слова,
Прекрасный храм без божества.
Я проклял прошлую беспечность;
С тобою розно мир и вечность —
Пустые звучные слова,
Прекрасный храм без божества.
В „Вадиме“: „Мир без тебя, что такое?... храм без божества...“
Однако, в новой форме поэма тоже не могла удовлетворить Лермонтова. С одной стороны, речь Арсения подавляет собой всю „обстановочную“ часть поэмы — в ней самой по себе нет реальной связи с национальным и историческим колоритом поэмы, которому отведено столько места в начале. С другой стороны, конец поэмы (смерть Орши и страшное зрелище погибшей взаперти его дочери) ослабляет силу основной сцены (речь Арсения) и делает ее эпизодом. Естественно, что Лермонтов еще раз возвращается к поэме — и именно к своему первоначальному замыслу, где герой должен быть единственным центром и его страстная речь — основным содержанием. Мотивировка преступлением и в связи с этим любовь героя оказываются лишними — для задуманной лирической повести достаточно монастыря, который и должен быть укреплен в качестве главной мотивировки. Действие переносится в Грузию (18), — это дает возможность развернуть декоративную часть, не вводя вместе с тем лишнего исторического и национального материала. Грузия берется как нечто само по себе поэтическое — как экзотика, не требующая особой мотивировки. После бесчисленных кавказских поэм и повестей, сделавших Кавказ постоянной литературной декорацией, которую потом с такой иронией разрушал Толстой, мотивировать выбор Грузии было незачем. Так из „Боярина Орши“ получается „Мцыри“, где, за вычетом двух вступительных глав, все остальное до самого конца представляет собою непрерывную „исповедь“ монаха. Мотив преступления отпал еще и потому, что он не только не помогал, но даже мешал развернуть основной замысел — пространная исповедь перед лицом судей выглядела бы как противоречие или несообразность. В „Боярине
Орше“ речь Арсения пришлось перебивать репликами Орши, игумена и монаха, чтобы сообщить ей характер ответов на вопросы. В новой форме речь героя есть настоящая исповедь — не перед казнью, как в ранней поэме, а просто перед смертью. Попытка наполнить схему богатым сюжетом („Боярин Орша“), подсказанная, может быть, теми драматическими и повествовательными опытами, которые по времени совпадают с работой над „Боярином Оршей“ („Маскарад“, „Княгиня Лиговская“), потерпела неудачу (19) — Лермонтов возвращается к лирическому стилю, к монологической форме Козловского „Чернеца“. Некоторые детали сюжета совпадают с „Чернецом“, повидимому, не случайно. С особенной уверенностью это можно утверждать относительно мотивировки побега из монастыря. В „Чернеце“ читаем:
Но умереть хотелось мне
В моей родимой стороне.
Я стал скучать в горах чужбины:
На рощи наши, на долины
Хотел последний бросить взгляд.
В моей родимой стороне.
Я стал скучать в горах чужбины:
На рощи наши, на долины
Хотел последний бросить взгляд.
Впрочем, тот же мотив мы встречаем и в „Нищем“ Подолинского — мотив, традиционно связанный с темой „узника“:
Далеко родина моя!
Ее давно покинул я —
Давно!... но душу старика
Томит по родине тоска!
О, если б мне, когда-нибудь,
Опять на милую взглянуть!
. . . . . . . . . . . . . .
И в той далекой стороне
Могилы есть, родные мне;
Близ них и я, когда бы мог,
Легко б на вечный отдых лег;
. . . . . . . . . . . . . . . .
И я бы снова, может-быть,
Хотел отчизну разлюбить,
Но, как по вольности, о ней
Тоска живет в груди моей!
Ее давно покинул я —
Давно!... но душу старика
Томит по родине тоска!
О, если б мне, когда-нибудь,
Опять на милую взглянуть!
. . . . . . . . . . . . . .
И в той далекой стороне
Могилы есть, родные мне;
Близ них и я, когда бы мог,
Легко б на вечный отдых лег;
. . . . . . . . . . . . . . . .
И я бы снова, может-быть,
Хотел отчизну разлюбить,
Но, как по вольности, о ней
Тоска живет в груди моей!
С поэмой Подолинского „Мцыри“ связано не столько в сюжетном плане, сколько в плане стиховом (ритмико-синтаксическом) и стилистическом. Литературное родство сказывается не только (и часто не столько) в чисто-словесной области, сколько в характере стиховых оборотов и ритмико-синтаксических конструкций. В стихе, в силу единства и тесноты ритмического ряда*), синтаксические конструкции, хотя бы и самые употребительные в обыкновенной речи, выглядят заново, как изобретенные. Стих, использованный Подолинским в „Нищем“ и Лермонтовым в „Мцыри“ (а ранее — в „Исповеди“ и „Боярине Орше“) и восходящий к „Шильонскому узнику“ Жуковского (четырехстопный ямб с соседними мужскими рифмами), отличается особенной теснотой: фразы в этом стихе дробятся на короткие части, быстро сменяющие друг друга и образующие цепь из мелких звеньев. Для этого стиха характерны сильные enjambements, которыми соединяются короткие части фраз, и особая энергия слов, стоящих на конце. Поэтому каждое слово здесь приобретает особый ритмико-семантический вес, а рифмы выделяются своей ритмико-синтаксической энергией. Вот почему при чтении „Мцыри“ бросается в глаза сродство его с „Шильонским узником“ и с „Нищим“, хотя простых словесных соответствий можно было бы указать немного**). Такие строки из „Мцыри“, как:
Хотя на миг, когда-нибудь,
Мою пылающую грудь
. . . . . . . . . . . .
Мне было весело вдохнуть
В мою измученную грудь
Мою пылающую грудь
. . . . . . . . . . . .
Мне было весело вдохнуть
В мою измученную грудь
напоминают нам строки Подолинского („О, если б мне когда-нибудь“, „В мою тоскующую грудь“, „Его измученная грудь Теперь опять могла вздохнуть“) именно потому, что в этом стихе слово „когда-нибудь“ как рифма к слову „грудь“ приобретает силу стиховой формулы независимо от того, насколько близок смысл всей фразы,
90
и конструкция „В мою тоскующую грудь“, выглядит не как обыкновенное речение, а тоже как стиховая формула. То же самое касается таких образований, как:
Я вышел из лесу. И вот
Проснулся день и хоровод
Светил напутственных исчез
и т. д.
Проснулся день и хоровод
Светил напутственных исчез
и т. д.
У Подолинского:
Я ничего не знал... но вот
Однажды, слышу я, падет
Затвор с дверей моих
и т. д.
Однажды, слышу я, падет
Затвор с дверей моих
и т. д.
Лермонтов еще усиливает ритмико-синтаксическое значение рифм тем, что употребляет часто не двойные, а тройные и даже четверные рифмы, — вроде:
И смутно понял я тогда,
Что мне на родину следа
Не проложить уж никогда.
. . . . . . . . . . . . . .
Ко мне он кинулся на грудь,
Но в горло я успел воткнуть
И там два раза повернуть
Мое оружье. . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
И как они, навстречу дню
Я поднял голову мою......
Я осмотрелся; не таю,
Мне стало страшно: на краю
Грозящей бездны я лежал,
Где выл, крутясь, сердитый вал;
Туда вели ступени скал,
Но лишь злой дух по ним шагал
и т. д.
Что мне на родину следа
Не проложить уж никогда.
. . . . . . . . . . . . . .
Ко мне он кинулся на грудь,
Но в горло я успел воткнуть
И там два раза повернуть
Мое оружье. . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . .
И как они, навстречу дню
Я поднял голову мою......
Я осмотрелся; не таю,
Мне стало страшно: на краю
Грозящей бездны я лежал,
Где выл, крутясь, сердитый вал;
Туда вели ступени скал,
Но лишь злой дух по ним шагал
и т. д.
Для стиха „Мцыри“ очень характерна также двухстрочность фраз с сильным разделом (мужской рифмой) между ними. Именно это придает всей поэме особую речевую энергию и отрывистость — фраза произносится не зараз, а в два приема:
91
Я молод, молод...... Знал ли ты
Разгульной юности мечты?
Или не знал, или забыл,
Как ненавидел и любил;
. . . . . . . . . . . . .
Ты слушать исповедь мою
Сюда пришел, благодарю.
Все лучше перед кем-нибудь
Словами облегчить мне грудь.
. . . . . . . . . . . . . . .
Я знал одной лишь думы власть, —
Одну, — но пламенную страсть:
Она как червь во мне жила,
Изгрызла душу и сожгла.
Разгульной юности мечты?
Или не знал, или забыл,
Как ненавидел и любил;
. . . . . . . . . . . . .
Ты слушать исповедь мою
Сюда пришел, благодарю.
Все лучше перед кем-нибудь
Словами облегчить мне грудь.
. . . . . . . . . . . . . . .
Я знал одной лишь думы власть, —
Одну, — но пламенную страсть:
Она как червь во мне жила,
Изгрызла душу и сожгла.
То же самое находим в „Нищем“ Подолинского:
И в той далекой стороне
Могилы есть, родные мне;
Близь них и я, когда бы мог,
Легко б на вечный отдых лег;
Но для меня тот чудный край
Закрыт, как и небесный рай,
И даже плакать я о нем
Не смею в сиротстве моем!
. . . . . . . . . . . . . .
Но понял я, какую власть
Взяла над сердцем эта страсть,
И с этой страстью, видит бог,
Хотел бороться и не мог!
Могилы есть, родные мне;
Близь них и я, когда бы мог,
Легко б на вечный отдых лег;
Но для меня тот чудный край
Закрыт, как и небесный рай,
И даже плакать я о нем
Не смею в сиротстве моем!
. . . . . . . . . . . . . .
Но понял я, какую власть
Взяла над сердцем эта страсть,
И с этой страстью, видит бог,
Хотел бороться и не мог!
В такой ритмико-синтаксической системе каждый выход фразы за пределы двух строк ощущается как сильный стиховой прием — и Лермонтов неоднократно пользуется им, растягивая периоды вставками приложений и увеличивая впечатление раздвигающейся фразы при помощи тройных рифм и enjambements:
Теперь один старик седой,
Развалин страж полуживой,
Людьми и смертию забыт,
Сметает пыль с могильных плит,
Развалин страж полуживой,
Людьми и смертию забыт,
Сметает пыль с могильных плит,
Которых надпись говорит
О славе прошлой....
. . . . . . . . . . . . .
Внизу глубоко подо мной
Поток, усиленной грозой,
Шумел, и шум его глухой,
Сердитых сотне голосов
Подобился. . . . . . . .
О славе прошлой....
. . . . . . . . . . . . .
Внизу глубоко подо мной
Поток, усиленной грозой,
Шумел, и шум его глухой,
Сердитых сотне голосов
Подобился. . . . . . . .
Подобные периоды замыкаются новой короткой формулой, которая выделяется своей энергией. Почти каждая глава кончается таким заострением (pointe):
Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской,
Ее пред небом и землей
Я ныне громко признаю
И о прощеньи не молю. —
. . . . . . . . . . . . .
И я, как жил, в земле чужой
Умру рабом и сиротой.
. . . . . . . . . . . . .
Тебе есть в мире что забыть,
Ты жил — я также мог бы жить!
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Воспоминанья тех минут
Во мне, со мной пускай умрут.
Вскормил слезами и тоской,
Ее пред небом и землей
Я ныне громко признаю
И о прощеньи не молю. —
. . . . . . . . . . . . .
И я, как жил, в земле чужой
Умру рабом и сиротой.
. . . . . . . . . . . . .
Тебе есть в мире что забыть,
Ты жил — я также мог бы жить!
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Воспоминанья тех минут
Во мне, со мной пускай умрут.
В целом, „Мцыри“ есть завершение тех опытов эмоционально-монологической поэмы, которые начаты были Лермонтовым еще в юности. Ни в истории его творчества, ни в истории русской поэзии „Мцыри“ не является новым жанром и не открывает собой нового пути. Наоборот, это — последнее слово, итог развития русской лирической поэмы, поглощающий в себе опыты Жуковского, Козлова, Подолинского и др. Мы видим, что в области поэмы Лермонтов не порывает со своим прошлым, и лишь совершенствует то, что было им набросано еще в 1830 г.

Комментариев нет:
Отправить комментарий